И это было где-то в Париже

  • Читают: 82
  • И это было где-то в Париже

    В годы Великой Отечественной войны я был спецкором центральной военной газеты. И значит, поколесил по фронтам. Писал рассказы и очерки. Кроме всего, сочинял и сценарии — этот шлейф тянулся за мной, хотя уже тогда я каждый раз давал себе слово, что это в последний раз.
    В конце войны М. И. Ромм предложил мне написать с ним сценарий. Имеется поразительный материал, сказал он. На сей раз о французской актрисе, представьте себе! И что же, решив наотрез возвратиться в прозу, я вместо этого опять стал писать для кино.
    Видали ли мы с Роммом когда-нибудь Францию? Ни в коей мере. Правда, он знал ее несколько ближе, чем я: в молодости изучал французский. Но довелось ли ему хоть разок поглядеть на что-нибудь за порогом Востока Европы? Нет! А мне? Тоже нет. Оба мы знали Францию только по книгам, кино да рассказам бывалых людей.

    Стояли незабвенные дни. Война кончилась. Москва оживала. Улицы наполнялись. Терли швабрами стены, убирали с витрин щиты. Вечерами, в весенней мерцающей синеве, открыто, не прячась, сияли окна. На душе было празднично. Ромм, освободившийся (а может, освобожденный за непригодностью) от административных трудов по руководству художественным киноэкраном (он занимался этим в Ташкенте в годы войны), полыхал, исполненный вдохновения. Работалось нам легко, с размаху и очень весело, невзирая на ужасы, заключенные в нашем сюжете. Мы и не задумывались, похоже ли то, что мы пишем, на Францию, не заливаем ли, напоминают ли наши герои французов. Мы писали — и баста!
    Помогало нам, видимо, то, что люди в целом-то одинаковы, к какой бы нации ни принадлежали. Если что-нибудь перечувствовал ты, будь уверен, что точно это же перечувствует и другой человек в любой точке глобуса. Мудрец гневается, как ты. Директор завода подвержен тому же любовному пламени. Пророк — это ты. И карманный вор — тоже. В этом спасение искусства.
    Все видят те же сны: о счастье и правде... Итак, рождался сценарий картины «Убийство на улице Данте». Ромм был очень доволен быстрым ходом работы.
    — Писать надо быстро! — говаривал он. — А сценарий вообще одним махом. В нашем деле нельзя канителить. Залпом! Только тогда фильм входит в историю кино.
    И мы с ним давали шороху — по две сцены в день.
    Наше «Убийство», увы, не вошло в историю кино. Ромм вообще не любил этой ленты. Да и биографы Ромма, упоминая о ней. обходят ее несколькими строчками застенчивых мычаний.
    Я же признателен этой работе. В ней я учился ударности реплик, пружинистости сцен, спрессованных до упора. К тому же, работая над этим сценарием, я впервые думал не только об отзывах редакторов и инстанций, но и о зрителях. А это немаловажный шаг в становлении сценариста.
    Напомню вкратце подлинный факт, лежащий в основе сюжета. В Париже в дни гитлеровской оккупации французская актриса, участница Сопротивления, убила нацистского офицера во время спектакля. Ее подлинную фамилию я знал.
    Прошло много времени, давно отгремела война, я приехал в Париж. Скажу сразу, чтобы избежать недоумения: я очень люблю Париж. Понимаю, что это признание отдает обывательщиной, но ничего не попишешь — люблю Париж. И люблю, представьте, как раз за то, что навязло в зубах: эа острые черепичные крыши, двухъярусные мансарды бульваров, грязные дворики с покрытыми плющом стенами и мусорными мешками по утрам у ворот. За Эйфелеву башню, вообразите себе! И за Вандомскую площадь. И за Центр Помпиду с его разноцветными водопроводными и канализационными трубами, вынесенными наружу. А также эа эту толкущуюся по тротуарам толпу, картавую, быструю, остроглазую, бессчетно шаркающую подошвами. Бензинно-розовый на закате воздух, распахнутые настежь киоски с газетами, пришпиленными снаружи и шуршащими на ветру: журналы для дам, мужчин и полумужчин всех возрастов и воззрений. Люблю — хотя это совсем банальность! — тамошние кафе, где люди пьют, курят, поют под гитары, целуются и отпускают шуточки на весь зал под хохот всех остальных, кто ест, курит, пьет или просто сидит и молчит, потому что вечер, светло и тепло, пахнет духами и дымом, где-то в небе скользит луна и журчат за гнутым стеклом веранды автомобили и мотоциклы.
    Да, прошу меня извинить, но я очень люблю Париж, хотя вполне понимаю всю однобокость, филистерство и ограниченность моей точки зрения.
    Итак, я приехал в Париж. Среди многого (делового и частного), предложенного нам, советским кинематографистам, в этом городе, состоялся завтрак, данный Альянсом французских продюсеров. Завтрак как завтрак: прозвучало немало речей. лестных для нас и для Франции. Под финал перешли к тому, что в светских хрониках именуется непринужденной беседой. Рядом со мной сидел человечек, показавшийся мне на три четверти старичком. То был, как мне потом объяснили, киноантрепренер, когда-то блиставший, но ныне померкший, потерявший деньги, а с ними и смелость и блеск. Был он в экстравагантном костюме (как и подобает, с платочком сбоку в кармашке и с длинной сигарой, зажатой в бессильных тисках искусственных челюстей). Быстрый, горячий, со слезой на глазах при упоминании о покойных артистах, с которыми ему довелось работать, пить и дружить. Нежданно-негаданно в мою отуманенную завтраком голову пришла чудаковатая мысль: очищая банан, я спросил, не знал ли он актрису такую-то, француженку, убившую во время войны немецкого офицера. «Это было тут, где-то в Париже», — сказал я.
    — О! —вскричал он.
    — И вы знаете место, где это произошло?
    — О!! — закричал он.
    И даже вскочил со стула. И больше из жестов его, чем (по скудному знанию языка) из слов, я уловил, что он предлагает мне тут же, без проволочек, отправиться к месту событий. Это был сногсшибательный, невероятнейший случай. Доконав бананы, мы незаметно смылись.
    Приближалась весна, красовались подстриженные, с набухшими почками каштаны, окна квартир были полуоткрыты, ставни сдвинуты, и все говорливое, пешеходное, суетное спешило куда-то в безостановочном беге. Бульвар Сен-Жермен, кварталы близ Сены — по этой дороге мы резанули в сером старом «пежо» моего сотрапезника к зданию института, свернули на набережную Вольтера, пробились сквозь площадь Согласия и выплыли к Капуцинам. И дальше и выше к подножию Монмартра, где и остановились у дома с побитыми кариатидами, печально и томно походившего на театр.
    Мой сотрапезник был тут человек знакомый. Привратник, явившийся на наш боевой звонок, торжественно распахнул дверь. Он тоже, видать, на славу позавтракал. Сопровождаемые им, мы миновали актерские раздевалки и проникли в зрительный зал. Все было грязно, стоял смутный запах прошлогоднего пота, везде в обрывках мотались афиши былых бенефисов: с тех счастливых времен здание, по словам привратника. пустовало — не было труппы, которая бы решилась гастролировать тут.
    Театр отдавал концы. А был это знаменитый театр, гремевший на грани столетий: о нем писали в романах французские классики. Теперь он усох, провонял (участь старости), выросли новые, полные сил подмостки. Новые классики писали о них.И это было где-то в Париже
    Мы разместились в креслах, где уже давно никто не сидел, закурили, распушили дым в глубь зрительного зала, и мой пестрый спутник спросил привратника, не помнит ли он события, случившегося в этом театре в годы войны, когда актриса-француженка убила эсзсовца. Сперва привратник, как истый француз, который (особенно после завтрака) не в силах признать себя невеждой в любой области чувств и сплетен, сказал, что помнит, был такой инцидент. Но понемногу под нашим нажимом сознался, что помнит туманно, и даже самую малость, и даже, если хотите, вовсе не помнит, потому что служит тут только с пятидесятых годов. Но, сказал он, во дворе живет мадам Дьен, постоянная билетерша. Она хоть и стерва, но знает все. Правда, она прикарманила его кролика и нет ни одного человека в этом квартале, кто усомнился бы в этом. Однако как раз она работала в этом театре во время войны, истина остается истиной, заявил он, хотя дело с кроликом обернулось совсем неприлично!.. Дело в том, что...
    Но тут добрый мой спутник сердито прервал его, приказав привести билетершу Дьен. Явилась мадам Дьен и, полагая, что мы пришли по делу о кролике, с ходу пламенно зачастила оправдания. Впрочем, строгий мой сотрапезник обрубил и ее, разъяснив, в чем суть.
    Обрадованная столь неожиданным оборотом, мадам и вовсе пустилась в галоп. Она показала нам ложу, где в тот вечер сидел эсэсовец, и обрисовала не без эффекта, как он рухнул, сраженный пулей. Потом потащила нас за кулисы, откуда стреляла актриса, и, скрутив два пальца наподобие пистолета, изобразила выстрел, которым был истреблен нацист. Она даже сделала попытку воссоздать, как нацист вывалил язык и забился в предсмертных судорогах, однако мой новый знакомый опять ее осадил, спросив, не знает ли она адреса родственников актрисы или кого-либо из ее друзей. Дьен всплеснула руками.
    — О месье! Вы требуете невозможного от моей бедной памяти. Если бы я знала, что она из Сопротивления, то тогда бы... Я знаю только, что она с юга, из городка возле Грасса, и сбежала оттуда с сыном местного бакалейщика в четырнадцать лет.
    И мадам продолжала:
    — Она мстила за Францию, эта прекрасная девушка! Я патриотка, в этом не нужно вас убеждать, месье, но упаси меня бог солгать— тот гитлеровец был тоже совсем неплохой паренек, стройный, вежливый, синеглазый, не скупился на чаевые... Будь она проклята, война!
    Дьен продолжала звонить своим ненасытным языком, и вскоре я перестал понимать — за Францию она или же, упаси бог, за нацистов.
    Миновало четыре года, я снова попал в те края. На сей раз в Канны, к Средиземному морю, на фестиваль. Однажды в свободный от киношедевров день нас повезли в Антиб, а оттуда вверх, круг за кругом, в Приморские Альпы. Остановились мы в небольшом городке, не помню названия. Помню только, что он знаменит мастерами керамики — там ее делают по рисункам самого Пикассо. Мы осмотрели гончарные лавочки, прошли по комнатам крохотного музейчика, где хранилось несколько полотен Шагала, странных, кукольных. с лиловыми ангелами и желтыми лодками. Потом наша экскурсия расползлась. Я выбрал зеленый плетеный стул в аллейке центрального сквера. Снежные горы стояли над черепичными крышами. Где-то визжала механическая пила. Посреди скверика высился памятник воинам, павшим во славу Франции в первой всемирной войне. Вечерело. Глухо затренькал церковный колокол. Справа от церкви на вытоптанной площадке мужчины, сняв куртки и пиджаки, играли в шары. Все громче визжала пила. Сквер окаймляли вывески двух мясников, трех булочников. кегельбана, кино, оптической мастерской и модистки. Вниз по улице вытянулись цепочкой бистро с их красными тентами и черными досками у дверей, на которых мелом наспех и вкось были написаны цены завтраков вместе с вином и улитками, можно было, конечно, позавтракать без улиток. Хрипло и остервенело взывала пила.
    Совсем стемнело. Звонче забился колокол, прощаясь с уплывающим в вечность днем. Одиночки и парочки теснились у входа в кино, где приближался первый сеанс и где на плакате женщина, воздев к небу стройные ноги, застыла в объятиях мужчины. У входа в мэрию высился еще один памятник — поэту, рожденному в городке. Поэт был в чулках и в альпийской шляпе.
    Шальное намерение шевельнулось во мне. Я встал и прошел в мэрию. Занятия уже завершились, в кабинете на втором этаже сидел человек зрелых лет, элегантно одетый. Я вошел, извинился, назвался участником каннского фестиваля и, пустив в действие весь нищий запас французских речений, объяснил, что у меня есть всего один небольшой вопрос. Не знают ли тут, в мэрии, о некоей французской актрисе родом из здешних или недалеких отсюда мест, которая во время войны стреляла в Париже в немецкого офицера.
    Человек, которого я принял за мэра, встал, сердечно пожал мне руку, усадил в кресло, сел рядом и сказал, что, мол, миллион извинений, но такой актрисы в их городе не было. Да и вообще не было в здешних местах. Я знаю эти места наизусть, сказал он, от Гийома до итальянской границы, живу здесь пятьдесят лет и — тысячу извинений! — не знаю тут женщин, которые бы убивали нацистов в Париже. Нацистов там убивали, не спорю, однако не наши женщины. Не располагает ли дорогой гость подробностями?
    Какие подробности? Подробностей нет. Кроме разве одной: зта актриса сбежала четырнадцати лет из южного городка с сыном местного бакалейщика.
    — Бог мой! — закричал мэр (я все же настаиваю, что он был мэром), — что ж вы молчите?! Так это ж Тереза, дочь столяра Сансунье! Поль! Поль! — крикнул он.
    Вошел человек в картузе, сдвинутом по моде на лоб.
    — Ты слышишь, Поль? Ищут дочь столяра Сансунье из Фрежисетьера.
    — Как?! Ту, что смоталась в четырнадцать лет с сыном бакалейщика?
    Подоспели еще какие-то люди. В ход пошли трубки, начался шумный говор — сперва о Терезе, о том, как она в четырнадцать лет скрылась с парнем, потом вообще о нравах городка Фрежисетьера, потом в целом о современных девчонках, которые только и норовят снюхаться с мужиком, потом опять о Терезе, о ее деде и бабке, которую тоже, согласно молве, поймали на чердаке с работником. Правда, когда ей было уже шестнадцать лет.
    Тот, в ком я все-таки до сих пор вижу мэра, проводил меня до дверей. Тут я на миг задержал его.
    — Удивительно, — сказал я. — Эта Тереза Сансунье из городка Фрежисетьера состояла в Сопротивлении, убила нациста, была казнена, но никто из здешних не знает об этом, а вспоминают только о том, что в четырнадцать лет она спуталась с наследником бакалейщика.
    — О, месье! — сказал мэр.— Слава всегда приходит не с той стороны, откуда ты ее ожидаешь!

    Загрузка...



    Ваше мнение о И это было где-то в Париже

    Вопрос: Бриллиантовая

    Введите ответ на вопрос
    • Кино многообразно

      Кино многообразно
    • Французский шпион

      Французский шпион
    • Переводчик

      Переводчик
    • Без права на выбор - Касым

      Без права на выбор - Касым
    • Далеко от войны

      Далеко от войны